— Миз Кэвелл… Роберта? Это я, Джоунси.

— Джоунси?

Он кожей ощущает ее невыразимое облегчение: она так страстно хотела, чтобы друзья Даддитса позвонили, что сейчас почти уверена: воображение играет с ней дурную шутку.

— Да. Я и остальные парни. — Он протягивает трубку.

— Привет, миссис Кэвелл. — Это Генри.

— Эй, как дела? — Пит.

— Привет, красавица, — произносит Бив с идиотской улыбкой. Он, можно сказать, влюблен в Роберту с того дня, когда они встретились.

Ламар Кларендон оборачивается на голос сына, морщится и снова принимается оценивать сравнительные достоинства «Чирриоз» «и «Шреддид Уит» [59] . «Валяйте, — бросил он Биву, когда тот сказал, что они хотят позвонить Даддитсу. — Понять не могу, с чего вам вдруг взбрело говорить с этим тыквоголовым, но если хотите бросать деньги на ветер, ради бога».

Джоунси снова подносит трубку к уху и успевает уловить обрывок фразы:

— …вернулись в Дерри? Я думала, вы охотитесь где-то в Кинео.

— Нет, мы все еще здесь, — отвечает Джоунси и, оглянувшись на друзей, с удивлением замечает, что они почти не вспотели, разве что лоб Генри чуть влажный, на верхней губе Пита несколько крошечных капелек и все. Ну просто Психербург какой-то! — Мы просто думали… э… что, пожалуй, лучше позвонить.

— Вы знали.

Голос спокойный, бесстрастный. Не рассерженный. Не отчужденный. Но и не вопрошающий. Констатирующий.

— Э-э-э… — Он поправляет ворот рубашки. — Да.

Любой на ее месте засыпал бы его сотнями вопросов, начиная с «откуда вы узнали» и «что, во имя Господа, с ним творится», но Роберта не любой-всякий, и, кроме того, почти целый месяц наблюдала их рядом со своим сыном. Поэтому и говорит:

— Подожди, Джоунси. Сейчас я его позову.

Джоунси ждет. Издалека доносятся рыдания Даддитса и тихие уговоры Роберты. Она объясняет. Утешает. Заманивает его к телефону. Повторяет магические имена:

«Джоунси, Бивер, Пит, Генри».

Вопли приближаются, и Джоунси ощущает, как они вонзаются в голову, тупой нож, который мнет и крошит плоть, вместо того чтобы резать. У-У-У-У. По сравнению с плачем Даддитса локоть Генри кажется нежными объятиями. И тропический дождь льется по шее солеными потоками. Взгляд устремлен на две таблички над телефоном. Первая гласит: ограничьте время разговора пятью минутами, пожалуйста. На второй еще одна просьба: никаких непристойностей по телефону. Под ней кто-то нацарапал:

КАКОЙ КОЗЕЛ ЭТО СОЧИНИЛ?

Но тут трубку берет Даддитс, и в ухо Джоунси ввинчивается ужасный громовой рев. Джоунси морщится, но, несмотря на боль, сердиться на Дадса невозможно. Здесь они вместе, все четверо, а он там один. До чего же все-таки странное создание! Господь покарал и благословил его одновременно, и при мысли об этом у Джоунси голова идет кругом.

— Даддитс, — говорит он, — Даддитс, это мы. Я Джоунси.

И передает трубку Генри.

— Привет, Даддитс, это Генри.

Трубка у Пита.

— Привет, Дадс, это Пит, не плачь, все хорошо…

Пит быстро сует трубку Биву, который опасливо осматривается, забивается в угол, вытягивая шнур на всю длину, прикрывает микрофон, чтоб старики у печки (не говоря уже о собственном старике) не расслышали, и поет первые две строчки колыбельной. Потом замолкает, прислушивается и, сложив в кружок большой и указательный пальцы, гордо трясет перед носами приятелей. И отдает трубку Генри.

— Дадс? — Опять Генри. — Это просто сон, Даддитс. Ничего такого не было на самом деле. Ладно?

Ничего не было и все кончено. Только…

Генри слушает. Джоунси пользуется возможностью, чтобы сбросить фланелевую рубашку. Футболка под ней мокрая насквозь.

В мире есть еще миллиард вещей, о которых Джоунси не знает: какого рода связь существует, например, между ними и Даддитсом, но одно ему известно точно — больше он не может оставаться в магазине Госслина. Джоунси кажется, что это его бросили в проклятую печку. Должно быть, у старперов, играющих в шашки, вместо костей лед.

Генри усердно кивает:

— Точно, как в страшном кино. — Прислушивается и хмурится: — Вовсе нет. И никто из нас тоже. Мы и пальцем его не тронули. И никого из них.

И тут Джоунси осеняет. Вранье. Трогали! Не хотели, конечно, но тронули. Боялись, что Ричи исполнит свою угрозу разделаться с ними, и поэтому достали его первыми.

Пит протягивает руку, и Генри говорит:

— Пит хочет потолковать с тобой, Дадс.

Он отдает трубку Питу, и Пит советует Даддитсу забыть обо всем и наплевать, будь спокоен, милый воин, они скоро вернутся и сыграют все вместе, вот уж повеселятся, на всю катушку, ну а пока…

Джоунси поднимает глаза к табличке, той, на которой просят ограничить время звонка пятью минутами. Какая идея, какая чудесная идея! Да и к чему разводить слюни. И так ясно, что ситуация с Даддитсом под контролем.

Но прежде чем он успевает вмешаться, Пит отдает трубку ему.

— Он хочет поговорить с тобой, Джоунси.

В первое мгновение он едва не бросается к двери. Черт с ним, с Даддитсом, черт с ними со всеми!

Но это его друзья, все они заражены одним и тем же сном, в котором сделали то, чего вовсе не хотели (врун, врун гребаный, сам знаешь, что хотели!) и их глаза удерживают его на месте, несмотря на жару, которая теперь сдавливает его грудь удушливыми тисками. Их глаза твердят, что он часть всего этого и не должен уходить, пока Даддитс еще у телефона. Так не по правилам. Не по правилам той игры, которую они ведут.

Это наш сон, и он еще не кончился, кричат глаза всех троих, и особенно Генри. Он начался с того дня, как мы нашли его позади «Братьев Трекер», на коленях и почти голого. Он видит линию, и теперь мы тоже видим. Пусть по-другому, но какой-то частью внутреннего зрения мы постоянно видим линию. И будем видеть, пока живы.

В их глазах светится что-то еще, неотступное, не дающее покоя, которое будет преследовать их до конца жизни и бросит тень даже на самые счастливые дни. Ужас того, что они сделали. Сделали в так и не запомнившейся главе их совместного сна.

Все это не дает Джоунси шагнуть к двери и заставляет взять трубку, хотя он изнемогает. Вялится, поджаривается, тает, мать твою.

— Даддитс, — говорит он, и даже голос пышет жаром. — Все хорошо, честное слово. Я сейчас отдам трубку Генри, здесь дышать нечем, хочу глотнуть свежего…

Но Даддитс прерывает его, неожиданно громко и настойчиво:

— Е ыыди! Оси, е ыыди! Ей! Ей! Итер Ей!

Они всегда понимали его лопотание, с самого первого дня, и Джоунси без труда разбирает: «Не выходи! Джоунси, не выходи! Грей! Грей! Мистер Грей!»

Джоунси открывает рот. Он глядит мимо раскаленной печки, мимо прохода между полками, где страдающий похмельем отец Бива тупо изучает консервированные бобы, мимо миссис Госслин, восседающей за старым обшарпанным кассовым аппаратом, в переднее окно, служащее неким подобием витрины. Стекло до невозможности грязное и обклеенное плакатами, рекламирующими все на свете — от сигарет «Уинстон» и эля «Мусхед» до церковных благотворительных ужинов и пикников в честь Четвертого июля, которые устраивались еще в те времена, когда президентом был арахисовый король… но все же осталось еще достаточно места, чтобы выглянуть наружу и увидеть существо, ожидающее его во дворе. То самое, что подкралось сзади, пока он пытался удержать дверь ванной. То самое, что через много лет украло его тело. Голая серая фигура переминается около бензоколонки на беспалых ногах, не сводя с Джоунси черных глаз. И Джоунси думает:

Это не их истинный облик. Такими мы их видим. Именно такими.

И словно желая подчеркнуть это, мистер Грей поднимает руку и резко бросает вниз. С кончиков длинных серых пальцев (их всего три) слетают и поднимаются в воздух крохотные красновато-золотистые пушинки. Как «парашютики» одуванчика.

Байрум, думает Джоунси.

И словно от волшебного слова в сказке все тут же замирает. Магазин Госслина превращается в гротескный натюрморт. Мгновение — и цвета медленно испаряются, преобразуя его в старый дагерротип в желтовато-черных тонах. Друзья становятся прозрачными и тают на глазах. Реальны только две вещи: тяжелая черная трубка телефона-автомата и жара. Удушливая жара.

вернуться

59

Марки овсяных и пшеничных хлопьев.